Это был шарф.
Алый длинный шарф.
В свете фонарей он казался черным.
Послышались испуганные голоса, где-то неподалеку взвыла милицейская сирена.
Обежав угол дома, я рванул дверь подъезда.
Во тьме, в пыли, кто-то перхал, ругался неумело по-русски, шарил перед собой руками. На полу что-то валялось. Может быть, раковина. Я бежал вверх по задымленной лестнице, мимо распахивающихся настежь дверей, сквозь испуганные голоса, бежал, прыгая сразу через несколько ступенек. Бежал, задыхался, но самое страшное, я уже знал, что именно сейчас увижу.
Так и оказалось.
Взвешенная дымка, пыльная муть, пронизанная кирпичным фонарным светом, падающим сквозь вышибленную дверь и дыру в стене.
И Юренев.
Он лежал на бетонном полу, судорожно вцепившись рукой в стойку металлического ограждения. Он никуда не хотел уходить. Он был в шортах и все в той же футболке.
«Оля была здесь».
И в том, что я видел все это уже не в первый раз, заключалось нечто бессмысленное и жестокое.
Год спустя
(Вместо эпилога)
Чтобы увидеть следующий пейзаж, необходимо сделать еще хотя бы шаг, и еще шаг, и еще…
Якутск, Тобольск, Москва, Томск, Питер…
Я знаю, как пахнет архивная пыль, как она въедается в пальцы, как першит в глотке. Я знаю, какой желтой и ломкой становится бумага, пролежавшая в забвении чуть ли не три века. Тысячи казачьих отписок, наказных грамот, скасок. «Царю государю и великому князю Михаилу Федоровичу всея Русии…», «Царю государю и великому князю Алексею Михайловичу…»
Я научился читать тексты, размытые временем.
«…А которые служилые и торговые люди Ерасимко Анкудинов, Семейка Дежнев, а с ними девяносто человек с Колымы реки пошли на ту реку Погычю на семи кочах и про них языки сказывали: два коча де на море разбило, и наши де люди их побили, а достальные люди жили край моря и про них не знаем, живы ли оне или нет…»
И про них не знаем, живы ли оне или нет.
Тени на ночном окне.
Тени на окне несущегося поезда.
Тени на иллюминаторе самолета, пробивающегося сквозь лунную мглу.
Тени на пологе палатки, рисующие столь знакомое, столь недоступное памяти лицо.
И — боль.
Я беззвучно орал, я пытался восстать из бездны. Я задыхался, я умирал. Но пока мне везло: случайно услышав срывающиеся с моих губ стоны, меня будил сосед по купе, или сосед по креслу в самолете, или сосед по номеру в гостинице.
Я смахивал со лба ледяную испарину и садился, медленно собирая остатки сил.
Почему нам кажется, что капли дождя падают с неба равномерно?
Ионы, как известно, распространяются в атмосфере задолго до ливня. Они не бывают неподвижными, они все время в движении. Понижается температура, сгущается туман, каждый ион становится центром растущей капли. Нет никакой равномерности в падении капель. Чтобы знать, каким образом они распределяются в падении, мало даже знать их начальные состояния.
Безнадежность.
Как все, я нуждался в чуде.
Рядом с чудом стоял в свое время Козмин-Екунин, но что хорошего в столь отчужденном существовании? Рядом с чудом когда-то стояла Ия, но что хорошего в пустой жизни рядом с человеком совсем из другого времени? Рядом с чудом стоял Юренев…
Не надо об Юреневе.
Я просто нуждался в чуде.
Поезд шел на восток, в Иркутске меня ждали друзья.
В купе я был один.
Я сильно устал, я зарылся под простыню. Я готов был даже к тому, что этой ночью меня никто не услышит.
Якутск, Тобольск, Москва, Томск, Питер… В любом порядке, в любой сезон…
Каждый приближает будущее по-своему.
Козмин-Екунин приближал его, обдумывая новые формулы. Юренев — экспериментируя. Ия — организуя соответствующие условия.
Я приближал будущее поездом или самолетом. Я слишком устал. Будущее ничего мне не обещало. И в прошлом и в будущем я одинаково умирал во снах. Может, поэтому я так остро нуждался в чуде.
Бег времени.
Козмин-Екунин, Юренев, Ия…
Моего имени в этом ряду быть не могло.
С чего они взяли, что связь времен непрерывна?
«Ты сам этому научишься…»
Я не хотел этого.
Полог палатки, бегущие тени, вязь странных имен, сливающаяся в полузнакомое лицо, и — боль, боль. В купе никого не было, проводник спал в служебном отсеке, уронив голову на руки. Я знал, на этот раз мне не всплыть.
Тени на пологе.
Я не знал, кто и как мог осветить снаружи полог палатки. Я лишь видел: палатка освещена снаружи. Свет ровен, чист, он струится, он несет по пологу смутные тени.
Я умирал.
Я больше не противился боли.
Я знал, на этот раз мне не всплыть.
Может, поэтому я, наконец, узнал.
Козмин-Екунин!
Я уже не хотел умирать.
Почему я раньше не мог узнать Андрея Михайловича? Что мне мешало? И почему именно Козмин? Почему именно он?
Я очнулся.
Впервые за три года я очнулся сам. Без толчка, без телефонного звонка, без чужого оклика. Простыни промокли от пота, боль разрядами пробивала сердце, пульсировала в виске, но я все понимал!
ЦВЕТНАЯ МЫСЛЬ: БОЛЬШОЙ ОГОНЬ СНОВА ЗАЖИГАТЬ НАДО.
Как Козмин увидел вспышку взрыва? И как увидел вспышку взрыва Юренев? И почему боль? И почему Козмин? Почему сны?
Поезд грохотал в ночи.
Я чувствовал слабость освобождения.
Но единственное, чего я действительно сейчас хотел по настоящему — глоток чаю.
Крепкого. Горячего.
С косой долькой лимона.
Губы пересохли.
Еще несколько минут назад я умирал от боли, теперь боль прошла, теперь меня убивала жажда.
«Ты сам этому научишься…»
Я отчетливо представил себе тонкий стакан в тяжелом серебряном подстаканнике, серебряную ложечку, нежно позвякивающую о край стакана.
В купе никто не входил, но в купе вдруг сладко запахло крепким свежезаваренным чаем.
Я открыл глаза.
Стакан в тяжелом серебряном подстаканнике стоял на столике.
Над стаканом клубился пар.
Похоже, демоны Лапласа и Максвелла обслуживали меня в паре. Ложечка нежно позвякивала, лимон золотился. Он был срезан косо, как я это только что себе представлял.
ЦВЕТНАЯ МЫСЛЬ: СВЯЗЬ ВРЕМЕН НЕПРЕРЫВНА.
Как в перевернутом бинокле я видел пыльный Кош-Агач, лавку древностей, медлительную алтайку, геофизиков, обмирающих от непонятного ужаса. Как в перевернутом бинокле я отчетливо видел чукчу Йэкунина, впадающего в хвастливость, и неведомого мне деда, отморозившего пальцы в жарко натопленной бане, и запорошенную кирпичной пылью лестничную площадку.
Серебряная ложечка призывно позвякивала.